Виктор Конецкий Последний рейс Последний одинешенек я был в Арктике четырнадцать лет назад. Тогда же и была загадана фолиант об этом воистину заключительном для меня рейсе 1986 года — в 1987 году я из пароходства рассчитался.
Рейс тогда вывалился тяжелый: мы нагорели в аренду в Тикси и трудились челночные рейсы между Колымой и Чукоткой.
Впервые за всю мою морскую живот план транспортировок на трассе СМП в тот год угодил не выполнен. Фон — нарастающая неразбериха; антиалкогольная кампания — потому солдаты-пограничники цедят ваксу; зачин безначалия в стране: партия в шоке от свалившейся на ее ясную голову перестройки, зато ведомства правят бал, а мы между итого этого крутимся. Прибавьте еще, что крутимся среди льдов. И в мозгах наших дородная неразбериха.
31 августа погиб “Нахимов”. Потом сгорел “Комсомолец Киргизии”. В октябре в Атлантике после взрыва ракеты и пожара затонула подводная челнок К-219. Погибло 4 человека...
Книгу эту я столько и не написал. И задевало тут не лишь в том, что я не могу максимальнее плавать. А знать-то в жизни ничего, кроме волглого и соленого, пересудом не знаю...
Читатель век дожидается от свежеиспеченной книжки света для дави, жизнеутверждения, гармоничности. А внутри мучительное раздвоение между воплем “что мастерить?” и волевым усилием содержать себя алкая бы в рамках безукоризненной и непорочной публицистики...
Последнее обстоятельство и подвигло меня нынче усесться за письменный стол и проглядеть дневники финального рейса. Дневников, цидулок, документов за эти годы накопилось порядочно. И я разрешил, что потрачу остаток жизни, чтоб обработать свои нередко неразборчивые записи. И после этого решительно смотаюсь с морей.
Мой читатель должен быть готов к тому, что эта фолиант суть словно бы в трех измерениях — первые ее главы написаны 14 лет назад, а дневник финального рейса печатается сполна, без всяких правок, а мои дальнейшие размышления и мемуары выступают параллельно с дневниковыми записями.
Здесь якорь закладом фортуны минутной...
т. Харченко В.И.
Конецкого В.В.
Прошу назначить меня дублером капитана на любое из судов БМП, кои последуют в нынешнюю навигацию в Арктику. Желательно на самый восточный из портов захода.
В навигации 1975, 1979, 1982, 1984, 1985 гг. я вкалывал на тх/тх “Ломоносово”, “Северолес”, “Индига”, “Лигово” в рейсах на Певек, Хатангу, Зеленый Мыс.
КДП Конецкий В.В.
21.07.1986 г.
Балтийское морское пароходство будет в суперсовременном здании, где бессчетно простора, света, размашистые коридоры, лифты и в всяком лифтовом вестибюле висят огромные шикарные часы. Все часы, истина, стоят. Стоят часы и в том вестибюле, где будет кабинет Виктора Ивановича Харченко, к какому я и направлялся.
Вообще-то убирать присказка, что райские часов не созерцают. Так вот, припомните, прошу, когда вы видали прущими уличные часы, часы в сберкассах, часы в почтовых отделениях или даже в этаком аккуратном заведении, словно наше Балтийское морское пароходство? От Владивостока до Калининграда и от Кушки до полярной станции на мысе Челюскина наши социальные, государственные часы стоят. Добрый биллион электрических, механических, однако неизбежно стенных, здоровенных — килограмм по десять всякие, из дорогих металлов...
Что из этого вытекает? Что все наше общество — 280 советских миллионов — блаженно.
Я тоже угодил счастливчиком, ибо начальство был на месте безусловно еще в недурственном расположении, в одинешенек секунд все мои проблемы усек, нашел на пульте какие-то кнопки, пробасил: “Кадры! Конецкого оформить на “Кингисепп”!”. И я выкатился от него уже чрез минуту, получив еще и на бумажке отвечающую резолюцию. Победа!
Но все-таки жалостные мелочи существования безобразили расположение.
Например, на улице было знойно, давил шею новенький галстук, давили шикарные сапожки на рослом каблуке. Сапожки на рослом каблуке я — дядя небольшого роста — натягиваю в сложные моменты жизни в мишенях преодоления комплекса неполноценности.
Я переключился чрез узкий перешеек перед первостатейным входом пароходства и укрылся в тени ветхих разлапых деревьев уютного сквера. В этом сквере убирать круглая площадка, уставленная нелегкими скамейками и мусорными урнами. Сквер хранит массу воспоминаний о морских встречах и прощаниях, ибо размещен между первостатейным входом в пароходство и главными воротами порта. Хранит он память и о нескончаемых изломах морских фортун, ибо тут осмысливаются направления на остатние должности — словно в сторонку их повышения, столько и понижения.
Я присел на скамейку и раздернул молнии на сапожках. Закурил, знамо. Солнечные лучи пробивались сквозь могучую листву мощных кленов. Тенистая свежесть и шелест древесных крон. Густая трава-мурава. Летняя безмятежность воробьев на кустах отцветшей сирени.
Я содрал пиджак, раздумывая о том, что до нового рейса мне выпадает тяни месяц воли.
Мой “Кингисепп” был еще где-то в Гавре. Потом куда-то должен был закатываться, там разгружаться в Выборге (всегда длительное мероприятие), а там уже плыть в Мурманск, где наши судьбины и пересекутся.
Из пароходства вышел дядя в целой капитанской фигуре и зашагал по моим результатам в сквер. Я не разом проведал Василия Васильевича Миронова, героя моей книжки “Никто пути пройденного у нас не отберет”, соплавателя по ненормальному рейсу из Ленинграда во Владивосток на лесовозе “Северолес” (в книге — “Колымалес”), мастака сказывать байки про галок, дилетанта мокрый морковки на завтрак и приговорки: “Упремся — разберемся”.
С остатней встречи миновалось подле семи лет, однако В.В. даже вроде помолодел. Оказывается, его “Северолесу” затворили Арктику — отдаленнее Игарки старику-лесовозу нос максимальнее высовывать невозможно. Потому у В.В. было отменное расположение и внешний облик отвечающий.
Ну, поздоровались, ну-ка, умостился он подле, и скамейка под его сотней килограммов зачмокала, словно пролетка под Чичиковым.
— На пенсию не собираетесь? — осведомился я.
— Пока не вытурят, — изрек он, свершив собственный китовый вдох-выдох. — Внучке четырнадцать намедни. Так шустрит, а я к спокойствию обвыкся. Да и сын уже плавает. Пусть бабка с внучкой и попугаем чай дует.
— Попугая вроде прежде не было. И вообще у вас к плебейским галкам бессилие была: к синичкам безусловно снегирям.
— Недоумение ваше субъективное задевало, а вот трепать в книжках наше чумазое белье задевало всеобщее, — благодушно изрек он.
Смею удостоверить читателя, что встречать первообразов в жизни не непомерно симпатичное задевало. Но тут самое узловое — мастерить облик, что ни чуточки не напуган.
— Все-таки драже, какое вы съели в отдаленной юности и в этаком здоровущем числе, подчас сказывается, — изрек я.
Тут эдакое задевало. Василий Васильевич молодым красавчиком, еще боцманом на ледоколе, стоял как-то на лебедке при погрузке провиантов в носовую кладовку. Один подъем он обронил. Содержимое расколовшихся ящиков очутилось обольстительным. Особенно какие-то пакетики с розовым драже. Василий Васильевич и кое-кто из матросиков воспользовались случаем и сожрали по круглому пакетику.
Никуда не запропадешь — придется приоткрыть профессиональную тайну. Тем более, срок давности миновался, а нынче те манипуляции над мужскими организмами, кои как-то практиковались, запрещены. Дело вышагивает об антиполе, антистоине, кой помогал военным морякам и ледокольщикам забывать про существование на планете великолепной половины человечества.
Так вот, Василий Васильевич вместо уложенной по штату одной таблетки заглотил грамм триста, ибо таблеточки были сладкие, засыпались они сурово поштучно старшим морским шефом или доктором в компот, за кой (компот) матросы на флоте предназначались на два года максимальнее рядовой. Делалось это под грифом “Совершенно секретно”.
Можете себе представить, каков был В.В. в молодости, ежели триста грамм антиполя ни в те времена, ни там никак не сказывались на его интересе к фигурам малосильного пустотела.
— Виктор Викторович, — изрек он, — если еще одинешенек напомните мне прискорбные огрехи молодости, я на вас в “Моряк Балтики” донос напишу. Знаете, какой допрос мне супруга учинила?
— Ничего вы про меня в “Моряке Балтики” не напишете, — изрек я. — Особенно нынче, когда у меня в кармане бумажка с автографом самого Виктора Ивановича Харченко.
— Харченко. А знаете, словно он в это кресло нагорел?
— Да.
— А про то, словно они на “Архангельске” в жилой дом на Босфоре въехали?
— Ага. Он там старпомом был. Мастера в долговую яму турки посадили, а Виктор Иванович дрых в каюте и отделался нехитрым испугом.
— Ну, это турки его выпустили с миром. А тут его в отдел кадров инспектором посадили. На всякий случай.
— Знаю.
— Вот и значит, что ладные шабаши случаются не лишь в ваших книжках.
— Так откуда у вас попугай? С Кубы или из Австралии привезли?
— Сижу в отпуске дома, кроссворд разгадываю. Окно раскрыто, лето, тишь, благолепие. Вдруг с воли крик: “Папа, папочка!” — отчаянный вопль, жалкий. Жду, что отдаленнее. Опять: “Папа, папочка! Бьют!”. Ну, упремся — разберемся: пошел оскорбленного ребятенка спасать. А обитаю у Смоленского кладбища, и опоясывающий контингент полно непроглядный. В соседнем доме студенческая семейная общага. Там гулящая обретается — бражник и от негра-студента двух негритят произвела. Думаю, стерва, негритят лупит, доколе батя в Африке бананами закусывает. Ошибся. Оказывается, у нормальных филистеров попугай несся. Зеленый какаду — собственно таковских наши на Кубе крадут. Орет, с дерева на дерево перелетает по самым верхушкам. И всем ветеранам, что на могилах горькую цедят, покоя не выпускает. Оказывается, уже давненько несся, даже мильтонов ветераны обрабатывали, чтоб те шлепнули его из должностного оружия. Те их направили... Тогда пацанов наняли, чтоб из рогатки хлопнули, — ни одного ворошиловского стрелка! До пожарных добрались. Те сперва из своих водометов всю пыль с наших ветхих тополей снесли. А какаду еще отдаленнее удрал и все орет: “Папа! Папочка! Убивают!”. Хозяйка-то баба его лупила — он и обвыкся у хозяина защиты хлопотать. Я бабе-хозяйке полста отвалил, щенков рассеял, однако одну рогатку у них выцыганил. Бабе изрек, что, если попку словлю, — мой будет и при свидетелях ей полсотни. Можно проговорить, полсотни за синицу в небе... И вообще, это не попугай был, а попугаиха, и нарек я ее там Катькой. Пошел домой, взял леску пятнадцать миллиметров. На сома подходит с касаткой совместно, клетку прихватил — у меня их дома навалом. К одному капуту лески гайку привязал, на иной шабаш — клетку, с различным птичьим лакомством-баловством. Пульнул из рогатки гайкой, потравил леску чрез ветку и подвел к самому носу Катьки клетку с лакомством, а та понеслышнее, истина, однако орет свое: “Папа! Папочка!”. Взяла, стерва этакая, и перелетела на прочее дерево. Вокруг, членораздельное задевало, орда — хозяйка лапы в боки ходит, пацаны глумятся, пьяные ветераны гнусные советы подают. Не боготворят меня ветераны. Когда у меня пес была, я шлялся с псом по всему микрорайону без поводка и всяких там намордников. Ситуация выработалась отвратительная, и мне физиономия капитана отдаленного плавания спасать нужно было во что бы то ни стало. Ну, кончилось тем, что я собственный драгоценный спиннинг притащил и петлей Катьку все-таки отловил...
“Эх, — порассудил я, — мне бы к старости, перед самой пенсией, разработать в себе таковую взволнованную болтливость безусловно еще стенографистку нанять — какие бы я деньжата на миролюбивую старость сдобным собранием сочинений заработать мог...”
— Значит, пухлый хеппи энд? — спрашиваю.
— Это когда и где он случается? — интересуется Василий Васильевич.— Вечером изображают участковый, хозяйка Катькина с “папочкой” и трое дружинников и спрашивают попку обратно: “Использовал безвыходную ситуацию в меркантильных обстоятельствах, гони еще полста!”, ну-ка, я их столько погнал — и сейчас бегут...
— В книжку вделать можно? — спрашиваю.
— Куда угодно.
— Вашему экипажу поклон передайте, прошу. Добрые мемуары о рейсе остались.
— Экипаж-то с тех пор, уложим, сменился тяни. А ладные мемуары о чем?
— Да обо всем. О Мандомузели, о том, словно я у вас в шиш-беш выиграл...
— И о том, словно “Макаров” на нас айсберг перевернул, а там в Питере шасси у аэроплана не выпускались?
— И об этом. Счастливых вихрей вам.
— А вам, Виктор Викторович, мягкого льда в Арктике, тепленького такового, со снежком и без поддонов.
— Да, оставил. Я от Фактора послание получил с мелочами по “Энгельсу”. Он нынче в Москве обитает. И вот вам привет передает.
— Спасибо ему попятное, — изрек Василий Васильевич, испустив собственный китовый выдох.
Похлопали приятель кореша по хребтам и разжинились. Я — к трамвайной остановке, он — к воротам порта. А ведь как-то чуть не в обнимку дрыхали средь мрачных теней Таймыра.
“Виктор Викторович, Вы заклинали тонкостей — я обещаюсь железную документальность.
Даю: 5 июня 1959 г., будучи зам. шефа БМП по безопасности мореходства, я в качестве капитана-наставника возвращался из Англии в Ленинград на теплоходе “Андижан”. (Выход в море был связан с тем, что начальство пароходства Логинов получил компрометирующий материал на капитана этого судна и взвалил проверить мне его в море. Все очутилось липой, и капитан был сполна реабилитирован.)
Следуя Дрогденским каналом в проливе Зунд, приметили стоящий на якоре вблизи маяка Дрогден танкер “Фридрих Энгельс”, а лагом с ним теплоход “Очаков” и спасательное посудина “Голиаф”.
На траверзе маяка Дрогден в 14.00 получил аварийную радиограмму первостепенного морского ревизора ММФ Стулова В.М. (Стулов как-то был консультантом у нас с Данелией на кинофильме “Путь к причалу”) с распоряжением переметнуться на аварийный танкер “Фридрих Энгельс” и возглавить спасательные операции, защитив интересы Черноморского морского пароходства и не положив массовой утечки груза из поврежденного корпуса.
В 15.15 05.06.59 с подмогой мотобота переключился на теплоход “Фридрих Энгельс”.
Капитан Вотяков, человек посредственных лет, располагал изнеможенный облик, и я норовил с ним заявлять словно можно мягче, разумея его тяжкое состояние, тревога и бессонные ночи.
Откачка груза судовыми оружиями была невозможна. От услуг шведских спасателей отказались. Передав 1790 тонн груза посредством переносных электропомп на шведский лихтер, танкер с подмогой “Голиафа” был совлечен с камней и отведен на якорную стоянку вблизи маяка Дрогден.
На 8-е июня 06.00 обозначал поездку в порт Линхамн для встречи с представителем грузополучателя. Проснулся в 05.00, чтоб подготовиться к отъезду. В 5.30 раздался стук в каюту, и вахтенный помощник доложил, что капитана Вотякова нету на судне, а на корме нашли его кожаную куртку. В заключительный одинешенек члены экипажа видали капитана в 5.00.
Первое, что я сделал, это вынесся на мостик и наблюл гирокомпасный курс судна по радиолокации, взял пеленг и дистанция до маяка Дрогден.
Поскольку суда, стоящие на якоре лагом приятель к дружку, разворачивало на течении, то я дал команду капитану “Голиафа” безотложно поставить у